10 ноября собралась рада из одной старшины на дворе гетманском; Беневский начал первый говорить, объявил, что ни одно из царских распоряжений не может иметь больше силы, и от имени королевского вручил булаву Хмельницкому при всеобщем восторге, как будто бы никогда не думали ни о ком другом. Но к вечеру торжество Беневского было нарушено: ему дали знать, что чернь бунтует, зачем рада была в избе не по старине, подозревает тут злой умысел против Войска. Беневский послал сказать гетману, чтоб на другой день созвал черную раду и на ней снова принял от него булаву. Хмельницкому не хотелось созывать черни. "Если пан воевода, - отвечал он, - хочет черной рады, да еще во время ярмарки, то пусть знает, что погубит и себя, и меня, и полковников и учинит смуту большую". Новый посланец от воеводы к гетману: "Напрасно беспокоишься; если не будет черной рады, то все равно что ничего!" Не один Хмельницкий, все старшие козаки, все домашние Беневского были против черной рады, но воевода был непреклонен, и Хмельницкий, раскаиваясь, что обещал его слушаться, велел повестить раду.
11 ноября площадь у церкви св. Спаса шумела глухим шумом: стояло тысяч двадцать черни, а гетманский двор был назаперти: там тихо сидели перетрусившие полковники и гетман, дожидались, пока приедет на раду Беневский: что-то будет, как-то примет его чернь? И вот толпы расколыхались, едет воевода, сходит с лошади, садится на скамью, озирается: "Где же пан гетман?" В ответ раздался крик: "Ваша милость на месте королевском: пошлешь за гетманом, и должен прийти". Беневский послал, и гетман явился с полковниками: без шапки, кланяясь на все стороны, вошел он в круг, положил шапку наземь, на шапку булаву - знак, что слагает с себя гетманство. Но вот он начинает говорить: "По божией и по вашей воле возвратились мы к пану прирожденному, и чтоб не оставалось больше между нами московских распорядков, король, его милость, прислал комиссара своего: он введет между нами порядок". Смолк Хмельницкий, не владевший даром слова, и начал широкую речь Беневский об отеческом милосердии короля; кончил тем, что король прощает все их вины. В ответ раздались крики: "Благодарим бога и короля; это все старшие нас обманывали для своего лакомства; если теперь кто вздумает бунтовать против короля, того сами побьем, не пощадим и отца родного!" Когда поустали кричать, Беневский подошел к булаве, поднял ее и от королевского имени передал Хмельницкому, тут же Носач объявлен был обозным. Раздались новые крики в честь Хмельницкого, и толпы двинулись в церковь присягать королю. Вечером гетманский дом заблистал яркими огнями, гремели пушки, шел роскошный польский пир; подпившие козаки особенно расхваливали королеву, только и слышалось: "Мать наша!" На другой день новая рада: читали гадяцкие привилегии Войску Запорожскому; все были очень довольны и ругали Выговского: "Если бы он, такой и такой, прочел нам эти привилеи, то ничего бы дурного не случилось". На третьей раде отдана была печать войсковая Тетере. Новый писарь - это наш старый знакомый: мы видели его в Москве, слышали, какую великолепную речь он говорил царю Алексею Михайловичу, как ставил его выше св. Владимира, слышали, как потом он рассказывал о непорядках малороссийских и как проговорился, что некоторые из его земляков желают непосредственно зависеть от царского величества. И теперь Тетеря начал рассказывать, как он был в Москве, но не повторил своей приветственной речи и своих разговоров с думными людьми; он рассказывал козакам, какие страшные замыслы против Малороссии питает царь! Он все это проведал, будучи на Москве! Оратор произвел сильное впечатление на слушателей. "Не дай нам, боже, мыслить о царе, ни о бунтах!" - говорили козаки. Они глубоко были тронуты: мудр, добродетелен, велик явился перед ними пан писарь Тетеря, так безукоризненно, так свято ведший себя в Москве. "Пан писарь! - говорили они, - будь милостив, учи гетмана уму-разуму, ведь он молоденький еще! Поручаем его тебе, поручаем тебе жен, детей, имение наше!"
В то время как в Корсуни происходили эти чувствительные сцены, в то время как в здешней соборной церкви козаки присягали королю, на другой стороне Днепра, в Переяславле, также толпился народ в соборной церкви: дядя Хмельницкого, полковник Яким Самко, вместе с козаками, горожанами и духовенством клялся умирать за великого государя, за церкви божии и за веру православную, а городов малороссийских врагам не сдавать, против неприятелей стоять и отпор давать. Получив от племянника грамоту с увещанием покориться королю, Самко отвечал: "Я с вашею милостию, приятелем своим, свойства не разрываю; только удивляюсь, что ваша милость, веры своей не поддержав, разрываешь свойство наше с православием. Ты пишешь, что король видит руку промысла в беде, случившейся с Шереметевым; правда, что бог всем управляет, сокрушает и милует, немощных сильными делает, но надобно знать, что счастье и что грех. Потому что счастье изменчиво. Я не изменник потому только, что не хочу ляхам сдаться; я знаю и вижу приязнь ляцкую и татарскую. Ваша милость человек еще молодой, не знаешь, что делалось в прошлых годах над козацкими головами; а царское величество никаких поборов не требует и, начавши войну с королем, здоровья своего не жалеет; мы теперь должны немощных немощь носить, а не себе угождать; лучше с добрыми делами умереть, нежели дурно жить. Пишете, что царское величество никакой помощи к нам не присылает; верь, ваша милость, что есть у нас царские люди и будут; а если б даже их и не было, то его воля, государева, а мы будем обороняться от наступающих на нас врагов, пока сил станет, помня пример Шереметева, который хотя и сдался, однако мало хорошего получил: вопреки присяге сенаторской со всем войском в неволю татарскую пошел. Видя, что сделалось с Шереметевым и Цецурою, хотя умру, а на прелести ваши не сдамся". Выбранный наказным гетманом, Самко в начале декабря прислал сказать в Москву о своей верности и что боярин Шереметев выдал Войско Запорожское, при нем бывшее, в неволю татарам; ему, разумеется, отвечали, что во всем виноват Хмельницкий, а не Шереметев.